Интервью с журналисткой и ЛГБТ-активисткой Любовью Камыриной
Любови Камыриной 44 года. Корреспондент, ведущая, автор документальных фильмов, шеф-редактор — Любовь сделала хорошую карьеру на российском телевидении, но в 2017 году ей пришлось начинать в Берлине фактически с нуля. Любовь уехала из-за усиливающейся цензуры и давления на ЛГБТ в России. Новый старт не был для Камыриной простым, ей даже пришлось бороться с наркозависимостью — но она смогла преодолеть все трудности эмиграции. Сейчас Камырина работает для немецких медиа и вместе с Ольгой Романовой и Миланой Минаевой ведёт правозащитный русскоязычный просветительский проект МЫР — My Russian Rights — MRR.
В интервью Любовь Камырина рассказывает о своих 90‑х, когда она осознала себя лесбиянкой, о сложных отношениях, о свободе и безопасности, о трудностях эмиграции, о том, как на телевидении нарастала цензура и почему она больше не готова на компромиссы. «Вёрстка» публикует этот разговор с сокращениями, расширенную версию материала можно посмотреть в проекте «ИСХОДники».
— В свете последних инициатив Минюстаi — мы теперь все станем экстремистами?
— Сейчас мы делаем большой выпуск для нашего Ютуба о правозащитной инициативе «ДЕЛО ЛГБТ+». Так вот, один из основателей этой инициативы, юрист Владимир Комов более чем уверен, что в итоге все оставшиеся в России проекты и инициативы, связанные с поддержкой ЛГБТ-людей, будут признаны экстремистскими. И очень скоро. Власти в течение последней пары лет активно внедряют в сознание россиян, что само существование ЛГБТ-людей — прямая угроза национальной безопасности. Вот и командир спецназа «Ахмат» недавно понёс то же самое в массы.
Но тут есть и другая сторона, а именно то, что несут туда же прогрессивные либералы. В своём телеграм-канале Екатерина Шульман прокомментировала порыв Минюста признать некое мифическое международное ЛГБТ-движение экстремистским вот так:
«Простите, а кроме приключений органов мочеполовой системы, у нас другая предвыборная повестка имеется?»
И в тот момент, когда я прочитала этот её комментарий, мне стало совсем жутко. Приключения мочеполовой системы? Ну-ну…
Я никогда не думала, что мы окажемся здесь
— Расскажи, пожалуйста, о себе?
— Я Люба Камырина. Родилась в городе Калуга, 44 года назад. Сначала училась в простецкой школе в рабочем районе, где была королевой бала со своими бесконечными пятёрками, и в какой-то момент мне стало страшно скучно. Последние четыре года училась в новой гимназии имени Циолковского, куда собрали отличников со всего города. На выпуске у нас десять золотых медалистов на класс было, среди них и я. После школы в 1995 году я поступила в МГУ на журфак и жила в общежитии, в знаменитом ДАСеi.
Потом работала на радио в Москве, на нескольких радиостанциях, задержалась на радио Maximum. Моим начальником был всем известный сейчас по Дождю Миша Козырев. Я никогда не думала, что мы — я и он — окажемся здесь. А моей соседкой по общежитию и тоже коллегой по радио Maximum была Тутта Ларсен, которая оказалась в итоге по другую сторону нынешних путинских баррикад, и сейчас она совершенно такая православная ватница. Таня, прости, но это так.
С 2003 года я начала работать на телевидении в продакшне и в одной продакшн-компании проработала с 2003 до 2017, никуда не переходя и не меняя места работы. А в 2017 году я эмигрировала в Берлин. Но тогда я не думала, что это эмиграция: я нашла в Берлине работу, ну и что? Я же вроде как по работе уехала.
Я старалась слово «эмиграция» исключить из своих рассказов о себе и вообще из своего сознания, видимо, это была такая своеобразная психологическая защита. Мне проще было считать, что я в длительной зарубежной командировке, поскольку до этого я очень часто летала по всему миру в командировки от Канады и западного побережья США до востока России. Но в какой-то момент я себе сказала: «Всё, детка, ты здесь живёшь».
— Любишь путешествовать?
— У меня так всё совпало. Когда я поступила на журфак, на первом занятии нам сказали написать, почему вы хотите стать журналистом. Я помню, что решила написать максимально честно — хочу быть журналистом, потому что хочу бесплатно путешествовать. Ничего из серии «я хочу изменить мир к лучшему» там не было.
Тогда вообще было такое время — оглушительной прямоты. 1995 год — время, когда я гордилась Россией. Я на тот момент даже не представляла, что сама могу поехать за границу. Я — советский ребёнок из семьи, которая жила очень скромно. Тогда мы себе этого даже не представляли, у нас не было такой конструкции «путешествовать за рубеж», даже в Болгарию. Поэтому для меня увидеть мир и совместить это с работой было круто!
— Почему после школы ты решила поступать на журфак?
— После школы решать было поздно, нужно было заранее. Чтобы поступать на журфак, надо было уже поработать и иметь публикации, поэтому я в 15 лет пошла работать на радио. Это была заря коммерческого вещания в России — ещё полгода назад, например, никаких коммерческих радиостанций не было, было только госвещание, и вдруг в эфире появились нормальные голоса свободных людей.
На первую коммерческую радиостанцию в Калуге — МС-радио — набирали сотрудников, я попробовала. Меня, пятнадцатилетнюю школьницу, почему-то взяли, и я вела еженедельную аналитическую программу.
— Судя по твоим предыдущим интервью, у тебя была советская благополучная семья?
— Она была антисоветская. А так, да, классическая семья, благополучная в смысле социального среза: папа и мама — инженеры, бабушки — учительницы.
— Ты маме открылась в каком году?
— В 2002 году.
— А папа был в курсе?
— Папа не был, у меня были с ним сложные отношения. Я с ним откровенно никогда не говорила, к сожалению. Не успела — его не стало в 2003 году из-за инфаркта. У меня тогда появилась первая серьёзная личная жизнь, я стала жить с женщиной, с Наташей. Когда мы приехали с ней в Калугу, мама сразу всё поняла, стала аккуратно расспрашивать, у меня с ней очень близкие тёплые дружеские отношения, и сейчас по-прежнему мы с мамой — лучшие друзья. А папа, может быть, что-то и понял, но вопросов не задавал.
«Была поэтесса, которая любила женщин, — и это нормально»
— Когда ты осознала себя как лесбиянка?
— В очень в раннем возрасте я стала понимать, что девочки мне нравятся гораздо больше. Мальчики меня не притягивают, я не понимаю мужской энергии, не чувствую, не резонирую с ней. Это сложно объяснить. Да, они клёвые, вроде как нужно, чтобы мальчик тебе таскал портфель, и один такой поклонник был у меня в школе в начальных классах. Он действительно носил мой портфель — а ещё был второй, и они даже как-то спорили из-за меня. Но я за этим наблюдала, как орнитолог за птицами.
При этом я прекрасно понимала, что мне нравится смотреть, как ведут себя девочки, мне нравится ими любоваться. Но любоваться так сильно, что хотелось потрогать человека, — это всё пришло позже. Я была достаточно стыдливая, зажатая. Это советское воспитание. Телесного раскрепощения, конечно, не было.
— А когда ты приняла свою ориентацию?
— Здесь важна роль моей гимназии. У нас была учительница по литературе, которой на том момент было что-то около 25 лет. И она преподавала литературу как человек, которому, как и всем в то время, открылся весь этот дивный новый мир книг, ранее запрещённых. И тогда можно было отходить в сторону от школьной программы. Учительница мне жутко нравилась, конечно, я в неё влюбилась — и скрывала это от всех, никто об не знал. Она организовала факультатив по зарубежной литературе, и одно из первых занятий было посвящено античной литературе — в частности, античной поэзии.
Она нам читала стихи Сафо и рассказывала, что есть такой остров Лесбос, который существует «вот прямо сейчас» в Греции в Эгейском море. И тогда в 12 лет я услышала это само слово, услышала эту историю, что была такая поэтесса, которая любила женщин, посвящала женщинам стихи, — и это нормально. Про это мне рассказывает учительница, которую я не просто уважаю, которую я боготворю — значит, всё окей. У меня ломки между осознанием и принятием себя не было. Я это приняла сразу как часть себя: я как эта древнегреческая знаменитость, со мной всё нормально.
Потом уже, когда я жила в общежитии, была естественная история, что у всех мальчики, вроде как надо попробовать построить отношения с мальчиком. И у меня был мальчик, с которым мы чуть не поженились, он очень этого хотел. Мы с ним встречались года два, он стал моим первым мужчиной. Но я прекрасно понимала, что этот мальчик ровно до тех пор, пока не появится девочка или женщина, в которую я влюблюсь настолько сильно, что уйду от него. Так и произошло.
— В девяностые было на удивление открытое отношение ко всему другому, а те, кто рос ещё в советское время, даже слов таких не знали в школе.
— Да, и в эти девяностые я попала в Москву. Я же ещё журналист, связанный с шоу-бизнесом: я сразу стала работать в этой сфере, будучи фанатом русского рока и вообще разнообразной музыки. И вот, пожалуйста, меня приглашают в гей-клуб, а потом приглашают на лесбийскую вечеринку. И это всё открыто и свободно, и никаких тебе Энтео (i)православных активистов), никаких тебе хоругвей, никаких тебе «ремонтов» (i)имеется в виду насилие в отношении гомосексуалов; «ремонт» — как убийство или «исправление» ЛГБТ-людей), никаких страшных ужасов.
У меня был один старший друг — гей, я его очень уважала, прекрасный журналист, профессионал. И была очень забавная история, которую он мне рассказывал. Когда взрослые геи его возраста собирались и ехали в казармы Московского военного округа, знакомились там с молодыми военнослужащими. И если кто-то из них хотел провести время с мужчинами из Москвы, этих ребята приглашали тусоваться в гей-клубы. А там глядишь, что и больше нарисуется. И назывались такие мероприятия — «комитет солдатских матерей». Чего только не было (смеётся). А клуб «Хамелеон», во дворе памятник члену был огромный — и это, на секундочку, на Красной Пресне!
Я и сама делала лесбийские вечеринки. Мы работали с клубом «Шанс», нам давали по пятницам временной слот с 20:00 до 00:00, а потом мальчиков запускали. В клубе был аквариум, и в нём плавали мужчины-стриптизёры, когда там проходили мужские вечеринки. А женщин никогда не было в этом аквариуме. И я, помню, пошла в клуб «Распутин», который был самым крутым и дорогим стриптиз-клубом в Москве, познакомилась с там с двумя девочками, предложила им каждой по 100 долларов и сказала, что они должны топлес плавать в этом бассейне. Правда, выяснилось, что бассейн рассчитан на компактных юношей, а девочки эти там помещались лишь по грудь. В общем, они, бедные, старались как могли…
Вечер, тем не менее, удался. Это было открытие вечеринки, и она просуществовала года полтора, по-моему. Мне тогда было 19 – 20 лет, и мы это делали и для того, чтобы заработать денег, и для такой социализации — к нам приезжают девочки из питерского лгбт-коммьюнити, из других городов. У нас целая сеть появляется — и нам кажется, что всё отлично, так и будем жить дальше.
Люди меняются, и надо уметь прощать
— Нашёл твой старый сюжет для программы «Истории в деталях» про Арбенину, в котором были кадры Питера начала двухтысячных. Я смотрел на этих реально свободных молодых людей, которые, как и мы, были тогда двадцатилетние, и голове мелькало, куда эта свобода делась?
— Туда и делась. Я не хочу говорить «наша», но я могу сказать — и моя трусость тоже на это повлияла. Надо было это отстаивать, надо было это беречь, надо было как-то за это бороться, а я предпочла жить в своём этом пузыре. Мне вроде как хорошо, поскольку я имею отношение к шоу-бизнесу, там «все такие» и вроде как я в своём мире. А что там происходит вокруг — неважно. В 2006 году попытка гей-парада в Москве, когда там всех побили, в автозаках куда-то отвезли, посадили в УВД и прочее, — это всё проходило по касательной. Конечно, это отвратительно характеризует меня. Я серьёзно. Я это сейчас понимаю.
— Знаешь, так мы выйдем к вопросу о коллективной ответственности. Как с законом о гей-пропаганде. Если бы мы в 2006 или 2007 году выходили и требовали гей-прайд в Москве, может быть, и речи о законе о гей-пропаганде не было. Мы ответственны за то, что не вышли, но могли бы мы что-то изменить тогда? Кто его знает.
— Могли, конечно, если бы… Таки «если бы» много. Я — журналист, я могла менять, я могла иначе рассказывать. Мои однокурсники возглавляют сейчас крупные федеральные каналы в России, и они засунули свои языки себе в задницу, потому что они выбрали большие деньги. Моя однокурсница, с которой мы дружили во время учёбы, Яна Чурикова, ведёт концерты в поддержку «ЛНР и ДНР». Если бы мы все себя вели иначе, а я бы была активнее… Вот в Германии есть культура протестов, культура защиты прав. Это то, что надо, наверное, воспитывать и прививать. Это, конечно, большая работа и государства.
— Я по поводу Арбениной ещё скажу. У неё явная антивоенная позиция…
— Она не явная. Конечно, в сравнении с Сургановой, да, у неё очень явная позиция. Особенно сейчас. Я очень хочу ей написать огромное спасибо. Мы на связи — и она очень большой молодец. Несмотря на запрет её концертов в последнее времяi, сейчас выпустила антивоенную песню «Бар-Мицва», и она большая молодец, что высказывается, хотя ей сложно, потому что она мать-одиночка и у неё мама взрослая. И брат. И ей всю семью надо как-то удерживать в нормальном состоянии.
Да, она пригласила на сцену где-то в Сибири, на концерте вдову «героя СВО» или его мать, не помню, точноi. Они спели вместе. Но на следующий день Арбенина выпустила песню «Андрей», тоже антивоенную, на мой взгляд, посвящённую её лучшему другу из Украины. Она балансирует. Старается. Пусть лучше так.
— Именно об этом я хотел сказать — два человека из одной группы с общим когда-то мировоззрением умудрились за два десятка лет занять противоположные позиции в вопросе войны.
— Сурганова себя повела просто монструозно, я не знаю, зачем ей это надо. Человек, переживший столько. Человек из детского дома… <…>
Но люди меняются, и надо уметь прощать. Это я могу сказать на своём примере. Это важно. Какое-то время назад у меня была наркозависимость. Очень недавно, но я это преодолела, и больше года я, как говорят, «чистая», и больше мне не хочется, это была и трава, и «взрослый» серьёзный кокаин. Здесь в Германии у меня нет клейма, что я «конченый» человек. В России может быть, говорили — «всё понятно, бывших наркоманов не бывает».
Чтобы не пропустить новые тексты «Вёрстки», подписывайтесь на наш телеграм-канал
Здесь, в Берлине, я чувствую и свободу, и безопасность
— Когда ты пристрастилась к наркотикам? Из-за чего это произошло?
— <…> Когда я оказалась в Берлине, я переехала сюда работать, и для меня это был такой дауншифтинг — психологически было тяжело. В Москве я работала в продакшне, приезжала на съёмку на автомобилях, у меня был водитель, видеоинженер, операторы, а я шеф-редактор, у меня в подчинении какое-то количество людей. Приехав сюда, я взяла штатив на плечо, камеру в рюкзак и побежала в метро, поехала на съёмку. Сама и снимаю, и беру интервью. Этот дауншифтинг очень здорово меня омолодил профессионально. И мне это понравилось на самом деле. Но омолодил он меня не только профессионально — у меня начался своеобразный второй пубертат, чисто психологически, когда «во все тяжкие» и ничего не страшно, о тормозах мы не слышали.
Я оказалась опять в новом городе — в столице, которую надо изведать, как тогда, в 1995 году, — Москву. Конечно, фоном ещё эта эмигрантская депрессия пресловутая. Я не могу сказать, что она у меня прямо эмигрантская, скорее — затяжная, родом из России. Тем не менее депрессия средней тяжести у меня диагностирована. И всё это на фоне нового города, новой страны, новой работы и попытки о себе заявить в новой реальности — и остаться на том уровне, на котором я привыкла находиться именно как профессионал, чтобы выдавать продукт хорошего журналистского качества
Так начались эти наркотики, как такое обезболивающее — мы чуть-чуть сглаживаем углы, снимаем боль. Это был кокаин, потому что он разгоняет, помогает быстро думать и даёт тот самый нужный уровень эйфории, который вот мне необходим для работы. Плохая реклама!
— А как тебе кажется, вот такой дауншифтинг, новый старт легче б прошёл, если бы тебе заново так пришлось стартовать в России?
— Ой, конечно, нет, в России заново стартовать я бы не смогла. Например, я здесь просыпаюсь утром и мне хреново, потому что я чувствую какой-то уровень одиночества, что-то не складывается — я не могу пойти в гости к маме, например, потому что мама за 2000 километров. Но я выхожу, вижу Берлин, и я понимаю, что сам город вокруг, качество жизни здесь, то, что я вижу глазами, каких людей я встречаю, как выглядит метро… и я понимаю, что чёрт побери, на что я жалуюсь?! Я счастливый человек, потому что этот город, во-первых, абсолютно созвучен мне, он открытый для всех, мультикультурный — меня никто никогда не осудит. <…> И здесь я себя чувствую социально защищённой, меня государство не бросит.
— Согласен, в том числе такая социальная защита позволяет как раз сделать этот новый старт. А есть ощущение переклички этой свободы с теми ощущениями, которые у тебя были в каком-нибудь 1999 году в Москве?
— Есть. Они действительно есть, но сейчас скажу словами Артемия Троицкого, с которым я делала интервью в начале второго срока Путина в сентября 2004 года. Троицкий тогда сказал, что при Ельцине была свобода, но не было безопасности, а при Путине нет ни свободы, ни безопасности. И нам уже в то время позвонил Роднянский, который возглавлял СТС, и сказал: «Снимайте этот репортаж с эфира, потому что мне проще лишиться сегмента бизнеса, чем бизнеса целиком».
И мы тогда сняли материал — это было первое проявление цензуры. Что важно — при Ельцине действительно свобода была, но здесь в Берлине я ещё чувствую безопасность.
— Расскажи, был ли какой-то триггер, почему ты решила уехать. Если был, то какой? Если нет, то почему задумалась об отъезде вообще — ведь у тебя в России была хорошая карьера, связи, высокооплачиваемая работа. Почему решила это всё бросить?
— Потому что это всё потеряло смысл, само себя обесценило. Человек, с которым я работала вместе 14 лет с 2003 года и который был продюсером — Серёжа Майоров — обманул не только меня, но и большую часть коллектива. Это был колоссальный обман с его стороны, я не устаю об этом говорить и буду говорить, потому что до сих пор есть люди люди, у которых есть семьи, и которым он до сих пор не вернул долги.
Бог со мной, мне ничего не надо, никаких денег от него. Но я не представляла, что такое возможно после стольких лет не просто совместной работы, а именно дружбы. Мы были лучшими друзьями, как родственники, вместе ездили отдыхать. И вдруг вскрываются обманы один за другим. И я понимаю, что у меня рушится весь этот конструкт благополучия, весь выстроенный мной мир.
Помимо того, что мир стал сыпаться, я понимала — чем дальше мы заходим по пути соглашательства, тем меньше то, что я делаю, имеет отношение к профессии под названием «журналистика».
У нас была полянка, где типа только «культурка», как всё её тогда называли, но нам такие правки присылали, что я понимала — я начинаю обманывать зрителей, я вынуждена идти на подлог и обман. Потому что гайки закручиваются уже настолько, что всю нашу чудесную культурную полянку тоже пытаются взрыхлить в сторону тех скреп, которые на государственном уровне диктовались и диктуются.
— А что ты называешь обманом? Ведь журналиста в России не просят говорить неправду, а лишь не озвучивать какие-то факты или темы?
— Что значит «не просят говорить неправду»?! Его просят говорить неправду! Когда я отправляла сценарий фильма на редактуру, когда сценарий у меня принимал Первый канал, потому что они у нас заказывали производство фильма, мне прямо говорили, что здесь переделать, потому что у вас финал фильма совершенно не патриотично выглядит. Речь шла об истории оперных певцов, которые уехали из России и состоялись во всем мире, кроме России. Потому что никому они в России не нужны, но при этом весь мир им рукоплещет. Где ж я возьму тут «патриотический финал», если его просто нет, если они не хотят возвращаться сюда!
А мне говорили, надо менять — добавить в финале лирическую музыку, как будто они ностальгируют. Или из фильма вырезали кусок про коррупцию в консерватории, а в ней этой коррупции и ксенофобии выше крыши! А мне говорили — нет, мы не можем, мы не касаемся этих проблем. И всегда ты должна проходить между струйками.
Я поняла в какой-то момент, что это уже снежный ком из обмана. Тут и меня обманывают, и я должна обманывать. Добавлять образ герою, которого у него нет, приписывать то, чего с ним не происходит, то, чего он не испытывает. Я беру и обманываю — его, его семью, себя и всю многомиллионную аудиторию, которые посмотрят потом этот фильм.
Боль надо было начинать испытывать раньше
— Ты решила уехать, потому что не хотела уходить из профессии?
— Мои друзья поехали и предложили мне уехать вместе с ними. Появилась возможность получить в Берлине работу — набирал обороты русскоговорящий телеканал, которому нужны были авторы, корреспонденты, репортёры, а я на тот момент уже освоила операторскую профессию. Нужны были универсалы, которые могли и снимать, и писать, и собирать это всё воедино.
Я этой счастливой случайностью воспользовалась. Если бы её не было, мой дауншифтинг заключался бы в том, что я поехала бы в какие-то регионы, где ещё на тот момент сохранялись независимые СМИ и сотрудничала как-то с ними.
— Планируешь возвращаться в Россию когда-нибудь?
— Когда я почувствую, что можно туда вернуться и я буду полезна, что я нужна там со всеми теми представлениями о профессии, которые у меня есть, и когда мои представления о работе и существовании человека в правовом государстве совпадут с российской реальностью, я с удовольствием приеду туда. Если это опять будет страна, которой я буду гордиться и для которой я буду делать что-то хорошее. Мы для неё и сейчас делаем много. Я сейчас карму чищу по полной программе. И я горжусь Германией. А за Россию мне стыдно.
— И даже через 10 лет, получив гражданство и овладев беглым немецким?
— Если там мне станет профессионально интереснее, чем здесь, да. Если я пойму, что это нужно делать, находясь там, и я могу это делать без риска для жизни, то да, конечно. Между прочим, в Германии корреспонденты и 65 лет бегают «по полям», и это считается почётным. Здесь самые крутые корреспонденты все возрастные, потому что они понимают, сколько весит слово и как оно может изменить все.
— Как вы с Ольгой Романовой пришли к созданию вашего проекта MRR?
— Одно дело работать здесь и сотрудничать с каналом, который рассказывает новости и делает какие-то передачи для живущих здесь, для некого комьюнити, довольно ограниченного. А другое дело, находясь тут, быть полезным той стране, которой сейчас плохо и из которой ты уехал,за которую тебе больно.
У Оли Романовой есть фонд «Русь сидящая», много-много лет. Сейчас она им руководит дистанционно, и она не прекращала эту работу, уехав сюда, у неё там много филиалов, у неё самой огромный уникальный журналистский опыт. И мы подумали — почему бы не совместить наши способности и возможности с нашим желанием сделать мир лучше.
В Германии всё хорошо, она сама себя делает лучше, и они молодцы. А там в России — раковая опухоль, давайте пытаться хотя бы как-то удалять метастазы. И мой лучший друг, продюсер Милана Минаева, придумала это название. Втроём мы объединились, просто разговаривая вечерами и понимая, что действительно сможем помочь тем людям, которые там остались и у которых нет такой чудесной возможности свалить — потому что мы, например, платим гонорары корреспондентам, которые там работают. Помимо прочего, для нас это ещё такое профессиональное спасение.
— Ты, живя в Германии, замечаешь, что от войны там устали и поддержка Украины просто среди обывателей уменьшается?
— Да, уменьшается. Усталость есть, и немцы, мои знакомые, которые раньше помогали, вдруг начинают говорить, что они устали от политики. Они что-то делают, наверное, донатят по-прежнему в какие-то фонды, но уже без какой-либо активности. И впервые после начала войны я увидела в Берлине возле Бранденбургских ворот в день объединения Германии 3 октября демонстрацию — не то, чтобы многолюдную, но тем не менее — главный лозунг которой был прекратить поставки вооружения Украине.
— Ты соответствуешь сама себе?
— Ой, конечно, Юрий Норштейн: «Счастье — это когда ты соответствуешь самому себе». Ты знаешь, я могу сказать со всей уверенностью, что да. Я прошла здесь заново эту пубертатную ломку с поиском себя и новым стартом. Год назад я бы на этот вопрос ответила бы «нет». Сейчас — «да».
Мне всегда хотелось просыпаться утром, и делать что-то, и работать, и жить интересно — так, чтобы вечером я подумала бы и сказала, что я талантливо прожила этот день, я молодец. И вот сейчас я понимаю, что я соответствую сама себе. Я абсолютно вернулась к себе, у меня теперь нет ни тумана, ни растерянности, ни ощущения бездны. И я вовлеклась здесь в волонтёрскую историю, и у нас появилось понятие «вокзал» в Берлине — это беженцы из Украины, хоть какая-то помощь. На самом деле мы же сами себе помогаем, помогая беженцам. И делая наш канал МЫР — тоже.
Смелая «Россия настоящего» существует — мы стараемся показывать и доказывать это. Представьте себе, это возможно, даже если живешь в Берлине.
— Ты патриотка?
— Никакой патриоткой я никогда не была. Я, собственно, и не думала о себе в этой парадигме взаимоотношений человека и страны, где он родился-вырос. И только сейчас, став совладельцем вполне себе антивоенного, антикремлёвского, если хотите, антипутинского ресурса (фонда, который зарегистрирован здесь в Германии, и YouTube-канала), я вдруг начала ощущать, как моя внутренняя патриотка вдруг очнулась.
Наш канал — русскоговорящий, правозащитный, он — о реальной борьбе за права тех, у кого их в нынешней России практически нет, включая абсолютно бесправных заключённых. Я сотрудничаю и общаюсь с антивоенными активистами, с адвокатами, которых преследуют, и вот так совершенно неожиданно для меня начал выкристаллизовываться совершенно конкретный патриотизм.
Этот патриотизм — про любовь к стране и какую-то что ли боль, про неравнодушие, в общем. И при этом — про неприятие или, чего уж там, нормальную такую ненависть к государственной структуре, системе. До этого у меня не было таких конструкций в голове, я была совершенно неосознанным в этом смысле человеком, за что себя виню. Раньше надо было начинать испытывать боль.
Источник verstka.media